|
|
| |
| AP |  | |
|
|
| |
Глава 1. Михалыч
Михалыч расстегнул верхнюю пуговицу своего засаленного ватника, закурил от услужливо подставленной сигареты Ефима, пыхнул два раза, попутно оценивая как разгорается огонек сигареты, откинулся на спинку дырявого офисного стула и заговорил, скрывая слова за клубами дыма. – Было это в конце восьмидесятых. Я тогда в учебке тарабанил. Суббота, в общаге сидим, домой никто даже и не думает. Что делать?.. То да се, решаем… Лениво так. А куда спешить? Без денег-то, – размеренно вещал Михалыч, стряхивая пепел в бутылку из под кофе. – Степуху спустили всю, из дома уже второй месяц никаких передачек – домашние сами не в курсе как жить дальше... Короче, поскребли по сусекам, посчитали: хватает только на бутылку паленки и серый батон. Пойдет, думаем, берем Паху и шлем его в ларек. Он у нас шустрила был тот еще, куда хочешь без очереди продраться мог. Михалыч замолчал, разглядывая тлеющий кончик сигареты, точно призывая к памяти мысли, как огонек вызывал завитки синего дыма. – Н-да, – со вздохом заключил он, затянулся покрепче и еще неторопливей, задумчивей даже, продолжил. – Приносит, значит, Паха бутыль, а на сдачу ещё «Космос» взял. Сели мы в той самой комнате, на третьем этаже, у Серёги-сварщика. Хе-х у него там еще бабинник допотопный стоял, с одной единственной пленкой Высоцкого. «Охота на волков», ага... Ну вот, разлили по стаканам, выпили. Сидим, пересуды всякие. А тут Паха говорит: слышал, мол, что в старом корпусе, который на консервации стоит, народ по ночам что-то странное видит. Огни какие-то, звуки... Он снова затянулся и медленно выпустил дым, поглядывая на Ефима сквозь неверные завитки. – Мы, конечно, в серьез не приняли. Мало ли что люди видят, когда по бутылке примут. Мало ли чего не наговорят от скуки. Но Паха, серьезный как бревно, добавил, что вахтёрша тётя Клава рассказывала ему, будто ключи от старого корпуса кто-то взял и не вернул. Пошел разбираться, да и не вернул. Да и вернулся ли сам? А туда уже больше трех лет никто не захаживал. Официально, естественно. Ну, туда-сюда, и забыли тему. Допили бутыль, сидим в козла на троих дуемся, а тут стук в дверь. Ба! Семен Фарада приперся. Хорошенький такой уже, мокрый с осенней дождины, но веселый. И, что главное, с початой литрушкой сэма. «Товарищи! – кричит, – чего киснем сидим?! Я пришел дать вам жизни!» – и бутылью этой своей перед носом у нас машет. Скидывает мокрый бушлат на радиатор, пододвигает ногой табуретку и подсаживается за столик. А сам все, хе-х, глазами четвертый стакан ищет. Сели мы, значит, вчетвером: я, Серёга‑сварщик, Паха и этот, артист недоделанный. Серёга заново бабинну врубил. Лента шуршит, Высоцкий хрипит и в комнате как-то снова тепло стало, уютно. Разлили, выпили, закусили хлебцем, раздали карты и сызнова в козла, но только теперь пара на пару. Партия, две, снова разлили, чокнулись, хлебнули – сэм тот ещё был. В горле точно кнопки ржавые, но зато потом ничего, тепло, так, внутри, хорошо. Да и в голове. Чисто. Раздобрели, короче, неплохо так. Глаза у всех масляные, рожи красные, а воротники не по уставу расстегнуты. Сидим, развлекаемся, а тут Сёма и говорит, что я, мол, мужики, слыхал сегодня, что в заколоченном корпусе дичь какая-то твориться. Что звуки странные там раздаются по ночам, плачь чей-то, скрежет и огоньки белые летают. Паха сразу напрягся. Он же не позже чем за час до того нас той же байкой угощал. Только в Клавином исполнении. «Ага», – говорит, – «а вы мне не верили всё. Тетка пусть она и Клава, но трындеть зря не будет». Михалыч опять примолк на минутку, улыбнулся так скупо-скупо своим мыслям, снова вздохнул и стряхнул пепел в бутылочку. ¬ – Но слово оно ведь как спичка на сеновале. Чиркнул, а дальше все горит само. Так вот примолкли мы, задумались. Даже карты опустили и сдавать сызнова никто не требует. А тут еще и Высоцкий умолк и бабинник защелкал пустой лентой. Серега выключил его и в комнате как‑то совсем тихо стало. Слышно только как дождь по отливу с той стороны окна молотит. Вот как сейчас. И он, а вслед за ним и Ефим, посмотрел в шумящую непогодой ночь. – Да и осень была такая же, – заключил через некоторое молчание Михалыч, не отрываясь от окна. – Сырая и темная. Деревьев за окном сторожки не видно. Они слились в непроглядную стену лесного кордона, у кромки которого ютилась егерьская. Был виден лишь одинокий фонарь, раскачиваемый ветром, точно световая игрушка на палочке в мельтешении затянутого шквалами дождя. Ефим подумал, что сорвись он сейчас и, то немногое, что еще осталось здесь в действующей реальности, сгинет в пучине глухого сна. Вместе с ними, Михалычем и сторожкой в придачу. Навсегда. – Н-да, – крякнул Михалыч, подобрался и встал. Затушил окурок, отправил его в бутылочку, поправил соскользнувший с плеч ватник и подошел к буржуйке. Ржавой кочережкой он распахнул зев печки, разукрасив бревенчатые стены адской пляской пламени, и пошуровал угли. Затем подкинул несколько полешек, закрыл дверцу и вернулся за стол к Ефиму, закурил. – Чудно устроен мир Фимушка, – проговорил он, уставившись невидящим взглядом в темный угол сторожки. – Стоит немножко сменить точку зрения и все сразу переворачивается с ног на голову. Малейший шашек в сторону и все – мы в полной неизвестности! Там где нас никогда не было и быть не должно. Да и знать об чем нам нельзя. Знать об чем нам вредно. Вот ведь как оно обстоит, – он посмотрел на Ефима, глубоко затянулся, – Шторки они ведь не для того, чтобы ограничить нас в чем-то, а в том, чтоб нас от чего-то оградить. Зашторить ненужное, пагубное для тела и души. М-да… О чем это, бишь, я? Ах, да… Несчастный стул снова скрипнул – это Михалыч откинулся на его спинку, продолжив рассказ. – Паха тогда, ну, после того, как Фарада повторил принесенную им байку, завелся, точно дрындулет. Ля-ля, да ля-ля, пойдем, да пойдем, все. Все равно, говорит, делать нечего, а так хоть развеем сельский миф. А я старый корпус припомнил. Ну, то, как его закрывали. Длинный, тёмный, окна заколочены, местами фанера, местами – просто чёрные провалы стекол... Когда его на консервацию посадили, неделю народ из него железо да проводку тащил, потом завхоз психанул, замки новые поставили. Ключи у тёти Клавы осели, а та если и выдавала их, то под строгую запись. – Михалыч ухмыльнулся, – Проголосовали мы, значит. Хе-х, по демократически, по новинке. Против только один Серж был. Так даже идти до последнего отказывал, но все-таки пошел. Страшно, может, ему стало одному оставаться. – Ну а вы сами? – не выдержал и спросил Ефим, – не боялись? – Ммм, нет. Тогда – нет, – Михалыч кашлянул и потер глаз. – Нам было просто скучно. Но если вдруг что валим по первому сигналу. С тем и вышли. Минут через десять мы уже были в коридоре общаги – тусклые лампы над головой, линолеум вздутый, по стенам – плакаты про строевой смотр и санчасть. Сэм свой Семён под бушлат спрятал, чтобы не светить, я ватник застегнул, Паха ушанку нахлобучил, Серега воротник поднял – и так, по стеночке, как разведгруппа в кино, попёрлись к лестнице. Вышли. Дождь кончился, кругом сыро и темно, но позиционные огни заколоченного корпуса видны далече, не пропустишь. Идем, шуткуем, толкаемся, храбримся все. Но как подошли к двери корпуса все равно примолкли. Стремно-стремно стало… Михалыч выдержал паузу, поднял глаза на Ефима и закончил внушительно: – Когда мы уже подошли к старому корпусу, то увидели, что на дверях грязные отпечатки чьих-то ладоней. Свежие, грязь еще высохнуть толком не успела. И следы. Бетон мокрый, фонарик тусклый, но отпечатки подошв видно отчетливо. И знаешь что? Они изнутри вели. Прямо так один отпечаток порогом напополам разрублен. Вроде бы, чего тут странного? Ну, следы и следы. Раз у тети Клавы ключи утащили, так, значит, точно кто-то входил – вот ведь оно, подтверждение. Так, все так, да вот только… Михалыч затянулся, освещая свое морщинистое, давно не бритое лицо, как давеча печурка осветила сторожку. Затянулся медленно, точно вспоминая каждую деталь сквозь серую завесу времени. Небольшой столбик пепла отломился и упал на его штанину, но он даже не заметил этого. – Человек… Он будто… Он будто изнутри вышел. Измарался внутри же грязью и уже тут, снаружи, выбравшись залапал все. Но! – Он замолчал, поглядел на Ефима, потом перевел взгляд в угол сторожки, туда, где прыгали тени от буржуйки. – Следы вели внутрь, за входную дверь, так если бы… Если бы человек выбрался оттуда, пятясь задом, да так и ушел. Зачем кому-то выходить таким образом? Мы не говорили друг другу об этом, ничего не обсуждали. В те минуты мы думали как одно целое, оторопь нас как будто сжала в один кулак, – и он сжал правую руку, не сводя глаз с темного угла. – Тут-то за спинами у нас послышался протяжный скрип. Мы оглянулись и… Черт, а дверь стояла уже приоткрытой. Желтый луч фонарика едва доставал стену – мы отошли на несколько шагов по грязевому следу – но черный клин проема явственно выделялся на фоне светлой бетонной стены. – И что вы? – В пол голоса спросил Ефим, отметив про себя, что сидит тихо, не шевелясь. Он явственно ощутил, как воздух сгустился, отяжелел и не шевелился, опасаясь развеять проявление. Уровни соприкоснулись, а значит скоро произойдет наслоение. Теперь главное не спугнуть, не сбить Михалыча с тропинки воспоминаний. Михалыч ответил не сразу. Сигарета в его руке давно потухла. Кажется, он забыл про нее. – Мы вернулись, – наконец произнес он с хрипотцой. – И только подошли, как услыхали странный звук изнутри. Как будто по полу тащили что-то тяжёлое и сырое. Как… Мокрый матрас или что-то такое. Серега все внутрь фонариком своим светил. И в том проёме, в дверном-то проёме, уже была не только ночь. Так же, как и снаружи, только… Как бы это… На пару тонов темнее, будто её там подбавили откуда-то из глубины. И вот в этом куске ночи, прямо над полом, где-то здесь… – он медленно повел ладонью на уровне пояса, – что-то тускло, белёсое такое, шевельнулось и пропало. Точно сжалось ввернулось внутрь себя. – С той же медлительностью, с какой Михалыч поводил ладонью, он повернулся к Ефиму. В белках его глаз плясали всполохи разгоревшегося огня печи. – А потом раздались шаги. Сначала медленные, вывернутые будто наизнанку. Как, знаешь, если магнитофонную ленту прокрутить в обратную сторону. А потом, все быстрей, быстрей, быстрей! К нам, наружу. Он выпрямился, похлопал себя по нагрудному карману рубашки, понял, что пачка сигарет на столе, потянулся, выудил одну, но курить не стал, а стал мять ее в пальцах. – Мы побежали. Спрятались у Сереги в бытовке, заперли дверь и до утра боялись слово вымолвить. Мы даже в глаза друг другу смотреть избегали. В нас… В нас как будто вбрело что-то. Как будто поминая вслух или даже мыслью то нечто… Что должно было всегда оставаться за шторкой и не показываться нам, словом, вспоминая эту сущность мы звали ее. Наконец он, будто опомнившись, что сигарете все еще не прикурена, нашарил в кармане ватника спички и закурил. – С рассветом так же в молчании разбрелись по своим шконкам. И, что интересно, никогда о том случае не заговаривали. Ни друг с другом, ни с кем-то еще. Больше скажу мы… Как-то сразу перестали общаться. Избегать стали друг друга. А вскоре и вовсе разошлись. Он замолчал, уставился в пол и даже не обращал внимание на то, как табачный дым лег ему в глаза. Напряжение застыло. Оно не спадало и не росло. – Но ведь это еще не все? – Решился Ефим подтолкнуть Михалыча, когда его молчание опасно затянулось. – А? – Михалыч непонимающим, опустошенным взглядом окинул Ефима, как пустое место. Он смотрел мимо него, сквозь него и видел то, о чем явно говорить не хотел. Но Ефиму нужен бы исход. Каким бы страшным он не казался. – Я говорю, это не вся история. – Не вся, – отозвался Михалыч и как-то странно, лукаво прищурившись, посмотрел на Ефима. – Не вся. Дальше? – Да, прошу, продолжения. – Что ж… Из учебки мы выпустились уже совершенно не знаясь друг с другом. Выпустились и разошлись, как я уже сказал, кто куда. Я какое-то время работал в милиции, успел жениться, но хе-х, детей не успел завести. Не хотел. Хотя моя бывшая очень любила детей… После развода в новом браке она родила троих сыновей… Но не об ней речь. Что дальше ты спрашиваешь… Михалыч скрипнул стулом поднялся, будто куда-то сходить или что-то сделать, но, поднявшись, остался стоять на месте с безвольно опущенными по швам руками, пусто и потеряно глядя перед собой. – Дальше в дверь моей квартиры постучали. Я открыл дверь. Ночью это было. Всегда ночью, что б его. Открыл дверь а на пороге вереница грязных следов, будто выходящих из моей квартиры. Напряжение резко возросло. Ефим явственно ощутил, как то сторонний слой наползает на действительность валом серого тумана, вползает свозь щели оконной рамы, клубится из-под порога, стекает со стен. Ощутил и подобрался. – Больше я в той квартире не жил. Бросил все – вещи, деньги, одежду… Да и саму квартиру тоже. Неделю я жил ночевал в участке, где служил. По-первой отшучивался, что домой уходить – время зря тратить. Но когда на меня уже и начальство косо смотреть стало, то пришлось найти новую. На старой квартире я так больше и не был. Хотя там все мое добро осталось. Да и квартира тоже моей была… Только… Не мог туда вернуться. Просто не мог. Так я поселился в коммуналке. А через день узнал, что Фарада умер. И если бы просто так… От страха умер. Медэксперт рассказал потом мне, что фактической причиной смерти стал апоплексический удар. Но окоченевшее тело… О если бы у меня только бы сохранилось то фото. Лицо то не лицо. Маска ужаса. Выпученные глаза, разинутый в безмолвном крике рот, волосы вставшие дыбом, да так посмертно и застывшие. Грудь его была вся расцарапана, будто он хотел доскрестись до сердца. Через год в дверь моей коммунальной квартиры снова постучали среди ночи, стуком который слышал только я и только я проснулся от него тогда. И снова за порогом грязные следы и снова смерть… На этот раз умер Серж. А еще через год, уже в другой коммуналке – Паха. У всех одно и то же – разрыв сердца и гримаса смертельного ужаса на лицах. После я… Не мог больше видеть людей и перебрался сюда, на заимку. Наложение завершилось. Ефим явственно видел двойственность – воспоминаниям старого егеря не доставало одного маленького точка до исхода, но, кажется, тот уже выдохся. И тогда Ефим решился на хитрость. Он украдкой три раза громко и четко постучал костяшками пальцев о столешницу с внутренней нижней стороны. Михалыч вздрогнул и вытаращил на входную дверь глаза. От страха лицо его побелело, нижняя губа затряслась из горла послышалось не-то скулеж, ни то мычание. Он едва поднял дрожащую руку и указал на дверь. В то же мгновенье за дверью явственно раздались отчетливые три удара. Ефим вскочил, выхватил из-за пазухи кисет с крупно помолотым зерном и солью, в три широких шага покрыл расстояние до двери и распахнул ее. Ветер за дверью всё так же стенал, но теперь этот стон будто шел не снаружи, а изнутри сторожки. Ефим стоял у порога, пальцы его все еще касались влажного дерева, но глаза смотрели уже не туда, где мокрые следы уходили во тьму. Он видел поверх – туда, где вибрацией воздуха обозначалась тонкая, почти незримая нить. Нить, тянущаяся прямо от Михалыча. – Нашёл, – тихо сказал он, будто самому себе. – Теперь не пройдешь. В мутных, будто залитых бельмами глазах Михалыча бился синий огонь. Он дрожал, но не столько от страха, сколько от того, что память уже перестала принадлежать ему. Воспоминание вытекало из него, как дым. Серое, липкое… Псевдоживое. Все еще считающее себя живым, не верящим в небытие. Ефим отступил на шаг, высыпал в ладонь зерно с солью и швырнул пригоршню этой смеси на пол, прямо на грязные следы, потом вторую и третью. – Спокойно, Михалыч, — сказал он мягко, уверенно, как врач, работающий скальпелем. – Не держи. Отпусти. Пусть выйдет. – Что?.. – шепот егеря прошелестел старой папиросой. – Не важно. Просто отпусти. Воздух над столом сгустился, ткань пространства словно начала осыпаться хлопьями тьмы. Сначала появился звук – чужой шаг по сырому полу, потом влажное шуршание, потом – будто бы вдох, длинный, холодный, затянувший тепло из углов. Михалыч вскрикнул, хватаясь за грудь. – Оно… здеся! – Точно, – коротко бросил Ефим. – В самый строк. Он размотал с безымянного пальца длинный седой волос, натянул его зажав концы в пальцах и внимательно посмотрел на эту белесую струну, зазвеневшую на высокой тонкой ноте. Шыши́ш дух, меж сырых миров скользящий, Шепот твой слышу – словом стяжу, да свяжу. Солью сыплю, серпом свищу, связываю, сушу, Стражу ставлю меж птицей и тленом, меж явью и сном.
– Пора домой, – громко закончил Ефим и шагнул вперед. Воздух пред ним треснул, как лёд. На миг Ефим исчез – только поток пепельного, беззвучного шороха промелькнул в воздухе. Буржуйка притихла. Пламя в ней стянулось в тонкую синюю линию, а затем резко рвануло вверх, лишившись тени. На полу перед Михалычем лежала темная влажно поблескивающая лужа. Ефим стоял над ней, в глазах – отрешённое, холодное внимание охотника, видящего не пламя и стены, а саму структуру мира. – Все, замкнул. Больше не вернется. Фу-х, – облегченно выдохнул он и стал неторопливо сматывать седой волос в клубок, в маленький, шарик лунного света. Михалыч судорожно перекрестился, потом опустил в кресло и долго молча сидел без движения. – Ты ведь… Это все специально сделал? Ты не журналист никакой и рассказ твой мне не нужен был. Тебе нужен был он. Оно… – Ага, – спокойно ответил Ефим, достал из другого внутреннего кармана плаща плоскую медную коробочку, инкрустированную рубинами и отправил светящуюся бисерину к другим таким же. – Это «оно» как ты выразился, здесь не должно быть. Оно привязалось к вам и, рано или поздно, довело бы и тебя, Михалыч, до инфаркта. А потом бы зарылось в темном углу твой сторожки и поджидало бы другой связи. И так до конца света. Но теперь все. Оно упокоено. Он оглянулся на дверь, за которой дождь тоже утих. – Теперь отдыхай. Я забрал его след. Остался только шрам. Михалыч не понял, о каком шраме идёт речь – на сердце ли, на душе или на мире, – да и спрашивать не стал. Но спросил: – Кто ты, парень? – Я? Хм. Охотник на приведений, наверное.
Добавлено (через 46 сек.):
Глава 2. Ящики и коробки
Перестук колес в мглистой тишине слышался органично, неотвязно. Так будто ритмичный звук если и не рождал предрассветной туман, то во всяком случае имел с ним одно общее родство. Оттуда и в никуда. Ефим поежился, поправил полу плаща и украдкой оглядел почти пустой вагон электрички. Почти потому, что в двух рядах от него пассажиры все таки тоже были – девушка в болоньевой куртке неопределенного цвета и малец, что спал подле нее, прислонившись своей вязаной шапочкой с помпоном к ее плечу. Ефим надвинул на глаза капюшон и решил последовать примеру мальца и еще покемарить, насколько это возможно. Час все-таки был еще очень ранним, а он – после многотрудной ночи с Михалычем, устал и хотел спать. Но, как это обычно бывает у натур с тонкой душевной организацией, твердое намерение скоротать дорогу за сном обернулось тропой воспоминаний по которой он, шагами размышлений уходил ото сна все дальше и дальше. Вот Михалыч… Сбежал в дикую подмосковную глушь, бросил все – причем бросал не раз и не два, судя по его рассказу, – а это потусторонне нечто всякий раз находило его. И не трогало ведь до поры до времени, а только напоминало, мол, погоди, человече, и до тебя срок дойдет. Хорошо хоть Макар Фомич – знакомый и хороший друг, пусть и патологоанатом, сообщил Ефиму о странном случае. Ефим же, хоть и был загружен работой по уши, выкроил минутку и навестил старого друга в морге. Не поехал бы он никуда, не расслышь тогда в голосе Макара Фомича тревогу потустороннюю, такую, какую ни один актер не подделает. Тем же вечером он был уже в морге и, пока дожидался строгого друга в обществе синевато-серых жмуриков, знакомился с ними. По-своему. Это только с глазу кажется, что человек мертв. Ефим прикрыл глаза и с удовольствием погрузился в теплую полудрему, такую, какую, верно, находят все праведно упокоенные люди, такие, каким не приходится мыкаться до третьего дня в неразрешимых корчах оставленных дел и вещей. Тех, кто оставил мир с легким сердцем… В морге же таких было… Ну человека два, наверное. Ефим не особо вглядывался в волнистые коконы, проявляющиеся для него из-под простыней. Но как не вглядываешься в солнце, зная, что пришел рассвет, он твердо знал, что все (хм, почти все) в холодном зале смерти чего-то, да оставили. Не вглядывался, ибо смысла нет. Упокоение придет ко всем с отпеванием ли, помином… Да просто - со временем, но придет. Впрочем… Нет, не ко всем. Ах, если бы все могли найти свой упокой… Тогда б у Ефима работенки было б гораздо меньше. А Макар Фомич, хоть и человек от твердой, как он любил приговаривать – от доказательной науки (уж что доказательней смерти может быть?), но и он крестился всякий раз, когда в его чертог хлада и вечности заносили нового постояльца. Ефим только снисходительно улыбался в кулак от такой манерности товарища. Невдомек ему было, что крестится нужно не перед мертвыми, а перед живыми… Теми, кто топчет еще землю и может, так сказать, оказать приют мытарям. Хуже всего с внезапно мертвыми людьми. Скоропостижники долго не могут – просто не в состоянии – осознать, что их для этого мира больше нет. Над ними, пожалуй, можно и перекреститься. Но лучше – их самих трижды осенить крестом. Или, как больше нравилось Ефиму, пошептать над ними или «подарить» куколку. Пара медяков на глаза тоже сгодится. Да даже можно и не на глаза. Главное ведь не конкретика, а сам жест, вот что главное. Но, как водится у смертных, главное всегда скрывается где-то за громадой предрассудков и домыслов. Еще хуже с обезглавленными телами, да такими, что главы и не найти. Такая душа будет долго искать покоя. Самый верный способ – найти голову. Ну, а если ее нет? Или она, что называется « в кашу»? На такие случаи у Ефима тоже был верный способ, однако он категорически шел в разрез со всеми традиционными верованиями современности. Ну как, скажите на милость, объяснить неутешной вдове, что размозженный череп ее супруга-дорожника, которому не посчастливилось оскользнуться прямиком под колеса «КАМАЗу» нужно заменить тряпичной головой? Так вот прям взять тряпку, набить ее ветошью или синтепоном, намалевать уголком глаза-нос-рот и приставить к шее. И сверх того – именно так и хоронить. Да на Ефима за такие советы дело в ментовке заведут, а то и в дурку отправят. Ведь это если и не сатанизм, то язычество. Или вудовство… Хм. Вудовство. Надо будет запомнить. Хлыстоверт, что привязался к Михалычу тоже когда-то был человеком. Но настолько давно, что и позабыл уже об этом. Вообще неупокойцы быстро забывают свое происхождение, особенно если успели попробовать страху. Страх они любят все у-ух как любят. Хлебом не корми. А если удается довести кого-то до припадка, так и вовсе начинают расти вширь и вглубь, вгрызаются в реальность, но, будучи сущностями сюрреальными, прорезают дыру и тем держаться. Дольше и дольше, потом еще одна жертва и снова жратва и так до бесконечности. Точнее до Оконечности. Таких товарищей уже никак игнорировать нельзя. Таких товарищей уже все кругом видят и чураются. А что остается людям? Только чураться. Или оставаться и закармливать тварь до собственного полного истощения. Как случилось с друзьями Михалыча. Как случилось бы и с ним. Под этим… корпусом, или что там было – Ефим уж точно не запомнил – под тем корпусом было что-то захоронено. Хотя нет. Не захоронено – брошено было, потому как ритуал, проводимый при погребении (любой ритуал, любой религии, любого социума) – намерение упокоить. А тут скорее всего нет такого. Может, самоубийца. А может, убийство. За прошествием времени суть приведения метаморфизировалась до неузнаваемости. Вздохи, свет, мокрые шлепки… Да, может утопленник. Скорее всего утопленник. Вдруг когда-то на месте этого корпуса был колодезь в котором утопилась неутешная молодка. Хуже всего если девственница. Такие не просто прилипают к действительности, они врастают в нее, как младенец врастает в матерь через плаценту. В советское время мало кто верил в сказки о привидениях. Впрочем, и сейчас в современной России мало кто верит в ту сторону. Хе-х, времени нет. И рациональное мышление не дает. «Какие в жопу призраки?! Мне ипотеку гасить нечем!» Михалыч все не хотел отпусками Ефима. Все крестился да кланялся, ставя того в крайне неловкое положение. Но всё, что ему удалось, так это задержать Ефима до утра, до самой первой электрички, тормозящей у платформы лесничества. Проводил и дал добрую сумку лесных деликатесов в придачу. Деньги совал. Но Ефим не взял со старика ни копейки. А вот сумку принял с благодарностью. Еще бы! Где, скажите на милость, в нерезиновой можно разжиться зайчатиной, да просоленными до черноты груздями? То-то. А отказываться нельзя ни в коем разе, никогда! Таков закон. И единожды отступив от него, можно до конца дней расплачиваться. Вот вам уроке товарищи: всегда благо дарите за добро привнесенное в ваше бытие, в вашу душу, но и не отказывайтесь от поднесенной благодарности, ибо она значит не меньше. Ну, Ефим и не отказывался. Не всегда, конечно, его снабжали первоклассной снедью. Хотелось бы почаще. Больше – деньги, переводы на карту, наличка… Или, что реже всего – драгоценности или какой-то антикварный скарб. Рухлядь зачастую, но и ее Ефим научился принимать с искренней благодарностью. Не, ну а как еще? – Мам снова он приходил. Малец проснулся и своей жалобой невольно пробудил и Ефима совсем уже, было, задремавшего под капюшоном. – Дим, кто такой, кто приходил? – Ответила мать слегка склонив голову к сынишке, как бы в знак внимания, но ни на секунду не оторвавшая свое взгляда от экрана телефона, в котором, со скоростью сомнамбулы, гоняла ленту соцсети. – Человек без лица. Он пришел и сказал, что хотел бы поиграть со мной, – мальчуган зевнул, подобрался на плоском сиденье, что б заглянуть в экран к матери. – Хм, странно как-то получается, – задумчиво ответила мама. – Если у него нет лица, то как же он с тобой разговаривал. – Не знаю, – Мотнул головой малец, начинавший уже забывать о своем видении. Его что-то привлекло в телефоне. – Я просто слышал. О! Давай вот это посмотрим! – Давай, – вздохнула мама и, потерев уставшие глаза, отдала телефон сыну. Ефим пожевал губами, согнал горьковатую слюну в комок и проглотил, слегка поморщившись. Зубы бы почистить не мешала. После сна. Потом вздохнул, подобрал полы плаща, запахнулся и туже завязал пояс. Поправил капюшон, сложил его подушкой и оперся затылком на жесткую спинку, посмотрел в окно. За окном – уже реже – пробегали сосны, да осины с березами. Редко изредка в тумане возникали первые жилые постройки – электричка уже въезжала в человечий окрест. Вот. Человек без лица. В контакт вступает с пацаном. И пойди-пойми, что это за суть, что за личиной безлицего прячется. Дух неприкаянный? Чья-то убиенная мать? Или демон, что притворством, лукой хочет завладеть вниманием ребенка, втереться к нему в доверие, да и сожрать потом все его благие помыслы. Да, мальчуган даже и знать не будет, что у него под сердцем, в каверне души сидит теперь нечто. Присосалось и, кто знает, возможно будет сосать его всю жизнь. И если не заморит тоской, то изгадит детскую чистоту, обратив ее в тлен. А то и того похуже. И ведь что самое интересное мать его в свой телефон и его картинки верит больше, чем в рассказ сына. Да что там! В рассказ сына она вовсе не верит. А в наполнение телефона, во все то, чем светится эта дьявольская коробочка, она верит истово и непоколебимо. Точно как в саму себя. Как в то, что она доедет до дома, ляжет спасть, а утром проснется. Иногда Ефиму хотелось быть таким же слепцом, не видящим дальше собственного экрана. Не знать, что он знает, не заниматься тем, чем занимается. Но… Он вздохнул и с удовольствием потянулся до хруста в суставах. Он таков каков есть и грех роптать на судьбу. Главное, что он есть. На пустом и продрогшем перроне стояли только электрички, да кондуктора. Пассажиров совсем не было, что несколько удивило Ефима, ибо день уже подходил. Однако… Он спрыгнул с подножки, огляделся окрест, задержал взгляд на череду ворон, коптивших серое небо угловатыми тенями, заглянул в Михалычеву котомку, очевидно отыскивая недостающих людей там, вздохнул и побрел на выход. Только в метро Ефим сообразил куда подевались все люди. В подземке как обычно было не протолкнуться от сырых тел и стылых взглядов. Зажатый, стиснутый со всех сторон он невольно морщился, испытывая чувство острого раздражения. Нет, самих по себе людей Ефим любил и очень даже… Но по отдельности. Набившись эдакой живой колбасой в металлической обертке, они действовать на нервы не столько физической близостью, сколько ментальной. Он почти явственно ощущал бесконечный, неумолчный шепот тысяч и тысяч голосов-мыслей, невольно прислушивался, вычленял отельные возгласы, оценивая их, взвешивал… Не послышится ли что-то эдакое, с той стороны? Он не хотел этого делать, но это все равно что не слушать шума прибоя, стоя на морском берегу. Или это просто стук колес?.. Выход из метро и снова – свобода. Простор и воздух, которыми можно дышать. Он шел по бульвару, рассматривал высокие глазастые дома… Как они все походили на коробки, на штабеля ящиков, составленных друг на дружку. Вот и он сейчас войдет в одну из таких коробок, поднимется на свой этаж… И в этой бетонной коробке откроет свою коробочку поменьше, разбитую условно на две комнаты (кухня не в счет). А на кухне (которая не в счет), раскроет холодильную коробку и положит в нее лесную Михалычеву снедь… Достанет из холодильной коробки уже не коробку, а баночку (ого, прогресс), пройдет в самую большую коробку, повалится на диван и оживит говорящую коробку, что б под ее непрестанный треп съесть рагу из тунца. Как-то странно все это – размышлял Ефим, лениво перещелкивая телевизионные каналы и жуя холодное рыбье мясцо – странно, что вся жизнь человеческая крутится вокруг и между ящиков, да коробок. Живем в коробках, перемещаемся в коробках, едим из коробок… Хоронят нас тоже в коробках. Не везде, правда, но… Он критически осмотрел консервную банку. Чем вот это не коробка? А тот телефон, что в электричке, что крутила в руках женщина и в которую заглядывал ее сынишка. Насмешка судьбы какая-то. И таких коробок – в разной степени запущенности – у Ефима по России было восемь штук. Много, скажите? Да хотелось бы больше, ибо останавливаться в них приходилось только для перевалки, поскольку редко когда дела делались в тех местах, где дома, ли квартиры его помещались. Например, в Иркутской квартире он уже не был полтора года, хотя регулярно оплачивал все коммунальные платежи (слава всеобщему, наступил на Земле удаленный цифровой ад). Здесь же в Москве… Он отставил опустевшую банку, выключил бестолковый ящик и невольно гляделся. В глаза сразу же полезли признаки необжитого дома. Как в гостинице, сравнил он, только пыли больше и холода. – Н-да, надо газку поддать. Он поднялся с дивана, вынул из карманов плаща все скопившее там добро на округлый столик, поежился и обошел квартиру выкручивая на каждом радиаторе отопления краник до максимума. Хорошо, когда есть индивидуальное отопление – счета за газ меньше приходят. – Кстати, счета… Нахлобучив банный халат и старательно подпоясавшись, он опустился обратно на диван, достал телефон и углубился в бухгалтерию – подходил ноябрь и следовало расплатиться за содержание квартир в которых он едва-едва живал. Иногда, когда не было времени это сделать или когда он просто забывал про обязанности владельца, он с горяча подумывал о том, что б сдать их все в аренду, да с учетом своего возможного внезапного появления. Но потом, остыв немного и попадвыкинув раздражение из сердца, махал на идею двумя руками. Это ж еще больше мороки будет. Да и деятельности его прямой препятствие. Словом, проще было оставить все как есть. Управившись он посидел немного, сосредотачиваясь на усталости и сне, лег, подобрал под себя ноги и, ощупью стянув со спинки покрывала, раскинул его на себе кое-как и закрыл глаза. Спать. Спать.
– «Вставайте люди русские! На славный бой на смертный бой!..» – А черт, что б тебя… Беспардонно взревевший у самого уха телефон поведением своим выдал простую истину – ему кто-то звонил. От рывка звонилка соскочила с дивана и плюхнулась подле окна, продолжая взывать к обороне. Ефим поднялся, зевнул и тут же ощутил, что под покрывалом, да еще и в банном халате вспотел, как мышь. Радиаторы отопление раскочегарили квартиру похлеще адовых пеклов. Или пекел?.. Номер был незнаком. – Да, кто это, – сдерживая судорогу зевоты спросил он, не удержался и, перекрестив рот, широко и беззвучно зевнул. – Говорите, Ефим у аппарата. – Ой, здравствуйте, ой, – на той стороне радиоволны волновался чистый старушечий голос. – Ефимушка, это Марья Никифоровна. Мы не знакомы, номер вашего телефона мне Анрей Васильевич Крокушкин дал, может быть помните такого? – Да-да, как же, – отозвался Ефимушка, покосившись на столик, где, помимо прочего барахла, валялась медная коробочка с рубинами. – Помню. Серный дух на кухне, горящий синевой простенок за холодильником. Было, помню. Как он? – Он? Он-то в порядке. Кланяется вам велел. А вот у меня беда… – Подождите… Вы откуда? – В Химках живу. – Угу. По месту, ну что ж, я тоже в Москве сейчас. Помогу чем смогу. Что у вас? – Домовой шалит, будь он неладен, – судя по голосу старушка обстоятельная, твердая. Не из тех редких дышащих на деменцию развалюх, которые не то чтобы говорить складно, ухаживать за собой разучились. Грешно, конечно, так о пожилых людях отзываться, но, что есть, то есть. Старческую слабость ума никто не отменял. Не подумайте лишнего, Ефим и таким никогда не отказывал, но приятней все же когда в квартирке уютно и прибрано, пахнет ладаном и булкой, а не керосином и мочой. – Домовой значит… Как решили, что именно он? – А ночью приходил. – Опишите? – Маленький, мохнатенький, точно облачко черное. Стоял у изножья и смотрел на меня. – Глаз видно не было? Душить не пытался? – М… Нет. Пока нет. Но я боюсь очень сильно. Молоко, вон, третьего дня разлил. А вчера холодильник открыл на всю ночь и он испортился. Пришлось мастеров вызывать, а они сказали, что компрессор сгорел и увезли с собой. Теперь вот не знаю как без холодильника быть. Я то, конечно, все на балкон вынесла, но морозцев-то нет еще, испортится все. А они даже не сказали когда починят. Оставили только карточку свою и сказали, что позвонят. Я сыну звонила, а он… – Понятно все, бабуль. Адрес назовите я… – тут Ефим отнял трубку от уха и посмотрел на экранное время. Было только половина первого. – Я часам к пяти… К пяти вечера приеду. Марья Никифоровна назвала адрес и даже подробно объяснила на каких маршрутках до нее удобнее всего доехать. – Дома посторонних никого нет? – Нет, сынок, одна живу. В октябре дедушку своего схоронила, с тех пор одна. – Соболезную, – машинально, прискорбным голосом посочувствовал Ефим, мысленно уже собираясь в дорогу: прикидывал, что для квартирного домового лучше захватить с собой. – Только не отключайте телефон, что б всегда на связи быть. – Домовой, домовой, домовой… Проводил бы лучше девушек домой, – бубнил себе под нос Ефим старую песенку укладываясь обратно на диван. До вечера он решил все-таки выспаться. Покрывало сбилось под ним в неудобный комок, он возроптал, поднялся и критически осмотрел ложе. Нет. Устроиться поудобнее все-таки имело смысл. А для этого… Он снял халат, наглухо зашторил окно, разложил диван, не поленился сходил к шкафу в спальню, достал с полки свежий комплект постельного белья, расстелил все, разделся и только после лег. Минут двадцать он все еще крутился с боку на бок, чертыхнулся и, порывшись в ящике столика выудил из него за резинку маску для глаз. – Так-то лучше, – буркнул он на прощанье этому миру и отправился в мир иной.Ом Мани Падме Хум. |
|